Эдгар Луссе, историк Эпохи Воздуха.
Брезживший где-то на горизонте рассвет всегда оставался на горизонте. Мёртвые здания упирались колоннадами голых остовов в свинцово-серый хлопчатник туч, а полуразрушенными опорами уходили вниз, в туман, на многие десятки этажей. Мы медленно плыли по верхней кромке этого тумана, и изредка белокипенные гребни накручивались на наши винты и всплывали по бортам дирижабля, словно пытались подражать своему старшему собрату – морю. Капитан дал самый малый ход, практически заглушив двигатели, чтобы не привлекать внимание мародёров, но мы и сами не хотели тревожить ни покинутость, ни тишину этих мест. Мои спутникам неведома и, соответственно, непонятна причина, по которой я каждый раз, когда нам приходится так или иначе пересекать Лабиринт, выхожу на верхнюю палубу и не отрываясь всю дорогу смотрю в эти разбитые тёмные окна и оголённые пробоинами пустоты заброшенных этажей. Если бы я мог не смотреть…
В Лабиринте, этом мёртвом городе на краю пустыни, настоящее имя которого давно забылось в веках, я впервые понял, как сильно отличаюсь от остальных членов экипажа и как блаженно неведение. Большинство из них не знали даже грамоты, она была им нужна как инженеру капитанская треуголка, но я в своё время перечитал слишком много архивных записей, книг, сохранившихся в истёртых чернильных буквах рассказов путешественников и наших далёких предков. Я знал, что эти здания назывались когда-то небоскрёбами, и что в них жили люди, ничем не отличимые от нас. Они точно так же просыпались по утрам в своих постелях, варили себе точно такой же кофе, только не в турках, как это делаем мы, а в таком специальном чайничке, который греет без огня, ходили на работу, ездили по рельсам, которые мы сейчас растаскиваем для наших шахт, и даже вовсе без рельс. Им были открыты все дороги: сухопутные, морские, небесные. И кто-то даже говорит, что им была подвластна бездна за облаками, но я в это уже не верю. За облаками нет ничего. Лишь замерзают винты и дышать становится всё трудней. И люди те давно умерли.
Металлические конструкции неизвестного даже мне предназначения, изогнутые как журавлиные шеи, низко склонившиеся к нам по разные стороны воздушного канала, будто вот-вот клюнут, проплыли над головами. Они отмечали для нас середину пути – странно возвышающиеся над недостроенными крышами, покосившиеся, сплошь покрытые ржавчиной, уродливые, но по-своему загадочные и как-то неуловимо гармонирующие с этим местом. Впереди, на уровень выше, виднелся купол часовой башни с тремя гигантскими циферблатами и вставшими навечно огромными шестернями на месте четвёртого. Погнутые, словно крючья, потемневшие от времени металлические стрелки показывали четырнадцать минут седьмого. Я достал свою карманную самоделку, из непрезентабельной категории «старых, но не старинных», с поцарапанной крышкой и неточностью хода в десяток секунд. По моим часам был рассвет – но он был где-то там, за городом, а в Лабиринте было четырнадцать минут седьмого, и будет так и через полчаса, и через день, и через год…
Я облокотился на перила кривой лестницы, извивом уходящей на нижнюю палубу, и задумчиво щёлкнул отполированной крышкой, под которой скрылся мой миниатюрный удивительный механизм. Мы изобрели мир заново. Наши предки собрали первые механические часы, потом построили первый дирижабль. Мы не знали, что изобретения нужно изобретать в какой-то определённой последовательности – мы построили свой первый дирижабль, «Икар», потому что он был нам нужнее, а затем изобрели часы. Никому из нас и в голову не могло прийти, что люди прошлого считали такой насущной необходимостью знать точное время – мы ложились на закате и поднимались на рассвете, мы не путешествовали на большие расстояния, не использовали астролябий и не знали секстанта. Мы жили разрозненно, на оставленных нам Великой Войной клочках земли, где ещё сохранилась жизнь, и до недавнего времени даже не подозревали о существовании друг друга, разделённые тремя морями – песка, снега и солёной воды. Лишь много позже мы стали рисовать новые карты, потому что старые, которые мы случайно находили, рассказывали нам о мире, существовавшем когда-то давно, до пылевых бурь и тотального опустынивания, а может быть, не существовавшем вовсе. Когда пыль, поднятая оружием предков, наконец осела, и мы смогли снова дышать свободно, без противогазов и тканевых масок, мы вышли из своих лачуг, стали искать пищу и чистую воду, начали налаживать торговлю между ближайшими деревнями – и мы увидели, что мир изменился. Растаяли ледники где-то далеко на севере, гораздо дальше Фьордовых Баронств, которыми заканчиваются все современные карты, береговая линия стала дном океана, а адская жара и пылевые облака превратили большую часть земли в выжженные пустыни. Нам пришлось выживать.
Я говорю «нам», потому что ничего не изменилось. Даже теперь, спустя многие сотни лет после Войны, мы всё ещё страдаем от нехватки урожая и питьевой воды, от засушливых ветров и песчаных бурь, от ненормального холода на севере, когда каждому второму приходится ампутировать почерневшие пальцы ног, и от невыносимой жары на юге, в которой ничего никогда не растёт. Мы приспособились. Мы сплотились – друг с другом и друг против друга, за изреженные ресурсы, за обитаемые и незаселённые земли, за столетиями остававшиеся нетронутыми оазисы новорождённой природы. Мы поднялись в небо…
Позади меня скрипнула лестница, и я невольно обернулся, быстро бросив взгляд вверх, на капитанский мостик. Мне показалось, что я увидел призрака – но уже в следующее мгновение капитан преодолел последнюю ступеньку и, даже не подозревая о моём замешательстве, буднично развернулся к штурвалу. Показался крохотный огонёк самокрутки, запаленной от печи внизу, осветивший другое лицо и другие, совсем не вьющиеся волосы, хотя в темноте они и выглядели такими же беспросветно чёрными. Капитан зажал кончик самокрутки в оскале желтоватых зубов и одной рукой слегка крутанул штурвал, другой тем временем почёсывая правый бакен. Вот уж кто точно не испытывал священного трепета перед Лабиринтом.
– Ты тоже их видишь, да?
Я вздрогнул, уже второй раз за последние несколько минут застигнутый врасплох, что было мне, в общем-то, несвойственно. Наверное, в моём резко пошатнувшемся духе виновато это проклятое место. Или тот факт, что Минлей умел подкрадываться совершенно бесшумно.
Он сидел слева от меня, как будто с самого начала, свесив ноги в своих смешных сапожках, обмотанных плетёными украшениями и разноцветными тряпками с бахромой, за фальшборт. Как он только держался на этой тонкой жёрдочке, отделяющей нос верхней палубы от туманной бездны внизу, оставалось загадкой. Вопрос он задал, как мне показалось, только из вежливости к моей невнимательной персоне – ответы он всегда знал заранее, как будто они были написаны у меня на лбу. Я притворился, что мне неинтересен этот разговор. Меня и без того считали немного странноватым, если обнаружится, что я ещё вижу призраков из далёкого прошлого…
Однако Минлей был прав. Пустые окна взглянули на меня по-новому: вспыхивали по одному тёплым ламповым светом, освещая, ослепляя роскошным убранством комнат, кокетливо зашуршали цветастыми одеждами, и силуэты беседующих, танцующих, прохаживающихся по комнатам людей, сначала нечёткие и бледные, но постепенно всё более смелеющие, замелькали то тут, то там. Многое мне было непонятно в их быте и их истории, поэтому картины прошлого шли сизо-туманными пятнами забытья, но хуже всего было то, что я не видел их лиц. Я не мог представить себе лиц людей, которые в одно безмолвное общечеловеческое мгновение поняли, что не увидят следующего рассвета. Я лгал самому себе, что кто-то из них мог спастись, и город смотрел на меня с понимающим сочувствием, печально улыбаясь щербатыми выбоинами, оставленными неподвластной нам мощи снарядами. Мне показалось, что в одном из окон сверкнул отблеск золотой гривы, и вихрастая вытянутая тень быстро закрыла мне обзор, словно испугавшись, что я замечу их тайное убежище. Но поспешно достав подзорную трубу и снова отыскав то место, я увидел лишь железную пластину, поймавшую редкий здесь солнечный луч, рассветный, оторвавшийся, наверное, от солнца и потерявшийся среди этих скребущих небо корон, да жмущийся к ней высокий кустарник. Я сложил трубу и укорил себя за то, что позволил этому полубезумному чудодею увлечь меня своими бесплотными фантазиями. Пальцы мои дрожали.
– Напиши их историю, Книжник, – неожиданно предложил тот. Я посмотрел на него с иронией, в сотый раз, наверное, подумав о том, что крыша моего друга давно прохудилась до стропил, но он продолжил, не обращая на мою откровенную насмешку никакого внимания: – И тогда, быть может, мёртвые наконец отпустят живых.
Минлей не улыбался, напротив, он был абсолютно спокоен и даже серьёзен, чего с ним никогда не было. Это так поразило меня, что я тоже почему-то перестал улыбаться и возразил, даже с некоторой досадой, как будто мне предлагали сделать что-то неприличное:
– Я инженер. Я не пишу «историй».
– Мы оба знаем, какой из тебя инженер, Книжник, – наверное, лукавый огонёк, вспыхнувший в его глазах, заставил меня потерять последние остатки самообладания. Не далее как вчера я случайно забыл свою маленькую отвёртку внутри дизельного двигателя, а он не преминул растрезвонить об этом всем членам экипажа. Я бросился на него с кулаками, но, как обычно, промазал, и шут со смехом успел ускользнуть прямо у меня из-под носа. Исчез, словно ещё один призрак. Через мгновение, правда, которого мне было как раз достаточно (и он об этом знал), чтобы успокоится, он свесился вниз головой с тросового такелажа под шаром и дал мне последнее напутствие:
– Только лучше всего вырезать по металлу, раз уж ты инженер. Бумажки твои – тьфу, подтереться и выбросить. Можешь ещё выбивать по камню. Принести тебе долото?
Я пообещал, что выкину его за борт, если он не прекратит, и Минлей, с уже привычным полудурным хихиканьем, в котором не прослеживалось ни капли той странной серьёзности, ловко подтянулся на стропах и пропал из виду. Подниматься за ним было бесполезно – он был ловок как обезьяна и говорлив как попугай, так что пока бы я добирался до него, успел бы выслушать всё, что он думает о моих навыках скалолазания, моих родственниках-гиппопотамах, десяток советов о том, куда ставить ногу, да ещё и свежих шуток о моих инженерных способностях в придачу. Это был его корабль – его и тех людей, сведённых здесь однажды безмерно причудливой судьбой и ею же разделённых, диких и ненормальных по меркам Империи, слишком свободолюбивых и оттого чрезвычайно опасных. Они были бандитами, дезертирами, вольнодумцами, и писать о них было бы кощунством с точки зрения истории. Лучше писать о бесстрашных офицерах армии «журавлей» или о благородных консулах триумвирата…
Капитан затушил окурок о металлический корпус переключателя скоростей и передвинул тяжёлую фиксирующую рукоятку с «самого малого» на просто «малый». Тихо заурчали двигатели, рады-радёшеньки выбраться из туманных закоулков мрачного города. Мёртвые остались позади, но живые всё ещё помнили холодок, пробирающий до кости, и неуютно ёжились, стараясь поскорее забыть. Все, кроме меня и, почему-то я был в этом уверен – Минлея. Из «гнезда» послышался шум. Задрав голову, я в последний момент увидел его цветастые обмотки и только и успел, что выставить над собой руки, когда сверху свистнулось что-то стремительное и тёмное. Как настоящий солдат, я сделал одновременно три вещи: зажмурился, выругался и инстинктивно ухватился за сброшенный на меня снаряд, который чуть не заехал мне по лбу, другой рукой тут же судорожно хватаясь за перила, чтобы не навернуться от неожиданности за борт. Наверное, со стороны это выглядело довольно забавно, так как сверху до меня немедленно донеслось ликующее хихиканье, поддержанное грубоватым смешком капитана. Я открыл глаза, вслух и достаточно громко посетовал на то, что не выбросил этого придурка с корабля, когда была возможность, и разжал руки. На ладонях моих лежало долото.
…Итак, мы поднялись в небо. Небо тут же было завоёвано, разделено, разворовано. Я никогда не думал, что небо может стать имперским или баронийским. Земля принадлежала фракциям, с этим никто не спорил. Но небо? Разве можно было перекрасить небо? Небо бывало серым от туч и бурым от песка, в облаках, пыли или снеге, но никогда оно не было ни ржаво-коричневым, ни ярко-зелёным, ни каких-либо ещё невозможных цветов, каким его рисуют на картах ржаво-коричневые и ярко-зелёные главнокомандующие воздушных флотов. И я знал ещё одного человека, который тоже не разделял небо на цвета.
Его звали Маэль Моро. И когда мы впервые познакомились, он был уже мёртв…